Дмитрий Быков. Интервью с Георгием Данелия 2001 г.

— Существовала такая категория — «наши комедиографы». Нас было трое в этой упряжке: Гайдай, Рязанов и ваш покорный. Так и говорили во время съездов Союза или на встречах с иностранцами: вот настоящие режиссеры, а вот (с ненавистью) «наши комедиографы». Сбоку процесса и вне критериев.

— Нет, вы не комедиограф, конечно. Вы… не знаю кто, честно говоря.

— Я сказочник, нормальный сказочник, всю жизнь снимаю то, чего не бывает, но чтобы оно выглядело достоверно. С минимальным допущением.

— А «Афоня»?

— И «Афоня» — сказка, ну где же видано, чтобы такой, как он, женился на такой, как Женя Симонова? Другое дело, что я в этих сказках не вру. То есть когда мы говорим «сказка», мы как бы автоматически допускаем момент произвола, выдумки. Меня можно упрекнуть в чем угодно — время, положим, не так я выразил или там герои мои кому-то не нравятся,— но за одно я отвечаю головой и репутацией: никогда мой персонаж не пойдет против собственной логики. Я ведь никогда не снимаю «про что». Спросите меня, про что любая картина,— я честно, без всякого кокетства затруднюсь ответить. Я снимаю «про кого». Берется персонаж, за ним долго наблюдается, и он сам начинает порождать ситуации, из которых в результате лепится сюжет. Иногда получается сказка веселая, вроде «Мимино». Иногда сказка с темной аурой, вроде «Слезы капали»,— я тогда переживал черное время.

— В связи с советской властью?

— В связи с моими личными обстоятельствами, в которых не было просвета, хотя и советская власть не одобряла мне оптимизма… «Слезы», кстати, коллеги считают лучшей моей картиной в смысле профессии. Я не назвал бы ее любимой, но там действительно были хорошие придумки — как сделать страшную сказку минимальными средствами. Например, пустить флейту за кадром, страшноватый вот этот голосок, напевающий «чикита-ча»… Потом опять-таки трамвай идет, а звука не слышно. Ну страшно же?

— И вообще страшно, когда трамвай по пустому полю идет. Как вы его умудрились там пустить?

— Совершенно реальный трамвай, снятый в Одессе.

— Но сами-то вы что больше всего любите?

— Если смотреть объективно, ближе всего к тому, что я хотел, получилось «Не горюй» — первая большая роль Кикабидзе и первая наша общая работа. В сотню лучших фильмов века, по критическим опросам, я попал именно с этим фильмом и не жалуюсь. Это адаптированная к Грузии экранизация хорошего французского романа «Мой дядя Бенжамен», и когда картина приехала на фестиваль, выяснилось, что там же присутствует в конкурсе еще одна версия той же книги, французская. И тоже шансонье в главной роли, небезызвестный Жак Брель. Я в порыве профессиональной солидарности кинулся в гостиницу, где жил режиссер, и попросил передать ему банку икры и бутылку водки — в качестве, так сказать, братского привета. И пошел смотреть. Посмотрел десять минут и побежал забирать икру с водкой — настолько мне это показалось ерундой… Справедливости ради заметим, что мы на том фестивале получили приз, а французы — ничего.

— Но вообще, мне кажется, вам на фестивалях не очень везло…

— Это вам совершенно напрасно кажется. Мне на фестивалях везло, кажется, больше, чем всем остальным. Девяносто с чем-то призов у меня, начиная с победы «Сережи» в Карловых Варах. Ни одной картины не было, чтоб чего-нибудь не дали. Но не в том дело. Мне нравится, что каждый любит свое, что один говорит — вам удалось вот это, а другой — да ну, гораздо лучше вон то… Ваше поколение больше всего любит «Кин-дза-дза».

— Совершенно верно. Я вообще тогда удивился, как у вас хватило пороху придумать такой странный мир…

— Ну, я не один его придумывал, там много постарался Габриадзе,— но по большому счету ничего особенно изобретать не пришлось. «Эцилоп», которому все обязаны «ку» делать,— просто «полицай» задом наперед. «Пепелац», в котором они летают,— по-грузински бабочка, «чатланин» происходит от широко распространенного на всем Востоке ругательства, а «пацак» — контаминация всеми любимых слов «кацап» и «поц»…
Вот. А женатые мужчины за тридцать больше всего любят, естественно, «Осенний марафон».

— Вам, вероятно, часто задавали вопрос — как выходить из ситуации «Марафона»?

— Знаете, меня иностранцы совершенно достали этим вопросом, и я всем с полным основанием отвечал: если бы я придумал выход из этой ситуации, картине следовало бы давать не «Льва» на венецианском фестивале, а Нобелевскую премию. Сколько мир стоит и стоять будет, столько люди мучились и будут мучиться этой коллизией: жена, любовница, остаться нельзя, уйти жалко. Но с годами я приблизился к разгадке и из личного опыта могу вывести одно: если не можешь выбрать между двумя, ситуацию разрешает третья. Других вариантов пока не придумано.

— То есть сами вы именно так и вышли?

— Так вышло, уточнил бы я.

— Вообще в семидесятые годы часто появлялся персонаж типа Бузыкина — безвольный мужчина, который вдруг решил разрубить все узлы…

— Нет, в том и ужас, что он никаких узлов не рубит. Его решимости хватает — пнуть коробку с кирпичом, через полчаса все начнется заново. Да, такой тип был и есть. В некотором смысле всю жизнь снимаешь про себя, ну и это я снял про себя, в большей, может быть, мере, чем все остальные фильмы… Хотя, конечно, будучи полным Бузыкиным, я бы ни одной картины не снял. Это занятие не для такого киселя. Но иногда мне не хватает силы отказать человеку, и тогда я и себя насилую, и ему в итоге не делаю никакого добра. Просто потому, что невозможно сделать добро против собственной воли, с раздражением и неохотой. Я поэтому так мало верю в насилие над собой: и себе все поломаешь, и не поможешь никому.

— Меня, кстати, всегда удивляло: откуда у вас такое знание воровской среды в «Джентльменах удачи»? Сценарий ведь вы писали с Токаревой, так что все эти «редиски», «пасть порву», «бензин ослиной мочой разбавлял» — ваши приколы… Или художника действительно тянет к вору?

— Да нет, у меня таких друзей не было, но я просто вырос в Москве, в Уланском переулке, после войны.

— А что, культурное место, «Литературная газета»…

— Хо! Это был опаснейший район, да еще в непосредственной близости к трем вокзалам,— весь центр был полон блатными! Я проследил потом судьбы мальчиков из своего класса (мои школьные годы пришлись еще на раздельное обучение): две трети умерли в тюрьме или лагерях, и не только потому, что денег не было и приходилось воровать, а потому, что вор был главным героем того времени. Слова «бандит» тогда не было. Говорили — вор. И он, наряду с фронтовиком, принадлежал к сливкам общества.

— А иногда это совпадало — вор-фронтовик…

— Ну, это были вообще короли — те, кого послали в штрафной батальон. Тогда это многим предлагали, и многие шли. Когда такой человек возвращался героем, естественно, он становился легендой двора. Я не хочу сказать, что участвовал в каких-то шайках, но тихим домашним мальчиком я тоже не был, у нас была своя компания, и все полагающиеся слова и обычаи я знал прилично.

— Интересно, Токарева верно описывает историю «Джентльменов удачи»?

— А я и не читал. Что она пишет?

— Пишет, что вы написали сценарий для друга, Александра Серого, который только что вышел из тюрьмы и не мог получить постановку. А в тюрьме он оказался потому, что вступился, кажется, за женскую честь… И будто чуть не весь фильм вы за него сняли.

— Ну, близко к тексту, хотя не совсем так. Серого я знал по режиссерским курсам, он был там слушателем, потом приревновал женщину, подрался за нее и ударил противника молотком по голове. Ему дали восемь лет — не убил, но нанес тяжкие телесные повреждения. Он отсидел четыре и вышел досрочно, надо было как-то помочь, а у него работы никакой, постановки до этого ни одной… Тогда мы написали «Джентльменов», и я головой отвечал за успех, так что был назначен художественным руководителем постановки. Серый заболел к концу работы, так что я пару сцен снял и кое-что смонтировал. Как ни странно, фильм этот прошел без сучка, без задоринки и без единой поправки. Что, в общем, и объяснимо, потому что он ужасно смешной. Сам признаю. А Щелоков, тогдашний министр внутренних дел, вообще хохотал. Это была его любимая картина.

— Я знаю, что ваша первая короткометражка была по Толстому — «Тоже люди»…

— Да, и эта двухчастевка даже сохранилась — ее показывали в Киноцентре перед какой-то моей премьерой… Там несколько кусочков из четвертого тома, когда Кутузов говорит «Тоже и они люди» — про пленных французов,— и идет удивительная такая сцена братания у костра, наш разучивает французскую песенку, звезды над ними шепчутся…

— Поразительно, как вы отобрали у мясного, кровавого, плотского Толстого единственную сентиментальную сцену. Он вообще не верил в чувства добрые, по-моему…

— Нет, не надо так про Толстого. Да он самый поэтичный русский писатель, вспомните Наташу Ростову!

— Животное…

— Да?! А с Соней на окне?! Когда летать хотела и князь Андрей ее подслушивал?!

— Любите вы его, я вижу.

— Люблю, да. Всю жизнь «Хаджи-Мурата» хотел поставить. Я хотел снять трагедию, мощную. Кулиджанову разрешили поставить «Хаджи-Мурата», а мне — «Преступление и наказание». Но я так хотел эту толстовскую вещь ставить, что мы поменялись. Он «Преступление и наказание» поставил — и хорошо, по-моему,— а мне картину дважды закрыли. И сценарий уж был — с Гамзатовым и Огневым мы его написали,— и пробы, и Кикабидзе утвержден… А — не трогай кавказскую тему! Это я теперь понимаю, тогда-то не знал, почему такие трудности…

— Я, кстати, пересмотрел недавно «Я шагаю» и удивился: откуда столько счастья? Миф какой-то о тогдашней Москве. Ну с чего все эти люди так ликуют?

— Да я сам, знаете, удивился, когда его снял. Мне это не нравится. Конечно, не такое было время. Я участвовал в создании мифа о нем. Но… понимаете, вот бывает, что проснешься в чудесном настроении и вдруг напишешь чудесные стихи. Ни с того ни с сего. А у меня был и предлог — я потому так полюбил Москву, что вернулся из Арктики, где полгода снимал «Путь к причалу» и тосковал, естественно. Как в Гениной песенке — «А если вдруг по дому загрущу». Я приехал — а здесь ТЕПЛО, представляете? И это вызвало такой восторг, что я снял совершенно счастливое кино. Больше со мной такого не случалось, так что один раз, я думаю, простительно…

— Я все пытаюсь понять истоки шпаликовской трагедии: ведь сам он писал, что не в советской власти было дело. И алкоголизм был наверняка ни при чем…

— И алкоголизм при чем, и советская власть при чем,— это вещи на самом деле взаимосвязанные. Он страшно бедствовал. Взял аванс на Киевской студии — и весь его отдал Виктору Некрасову, тогда травимому. Об этом узнали, он остался без заказов, поденщиной заниматься не мог,— вот фон его трагедии. И никто не мог ему помочь, потому что в буквальном смысле земля ушла из-под ног. Он для выживания не был создан совершенно. Гена был человек светлый, теперь таких и нет, я думаю.

— И Мимино тоже нет…

— Наверное. Этот тип людей совершенно ушел, как ушел странный и убогий наш идеалистический социализм. О котором я сейчас так много думаю.

— И что думаете?

— А вот думаю, что социализм был бы прекрасен, если бы был возможен. Но человек — эгоист по своей природе, и эгоистическое, низменное это начало берет в нем верх. А потому единственным выходом остается капитализм, который никого ни на что хорошее вдохновить не может. У капитализма ведь какой лозунг?

— Работай как вол, и будешь жить как человек…

— Нет. Работай как вол, а жить как люди будут несколько тысяч человек. Вот и весь капитализм. Получает ли жизнь человека при таком подходе хоть какие-то оправдания? Не знаю. Вот я смотрю телевизор и вижу жителей Северной Кореи. Да, все они находятся под массовым гипнозом. Да, они отвратительно живут, горстка риса в день и все такое. Но они счастливы, у них есть дело жизни, и, умирая, озирая свою жизнь, они скажут: хорошая была жизнь. Теперь смотрю я на Южную Корею: живут они не в пример лучше. Денег больше, товаров полно, рабочий день короткий. И — беспрерывные уличные драки, демонстрации, полиция… все недовольны! Да, свобода. Да, рынок. Ну и кто был счастлив-то? Понимаете, это же не последняя вещь — был человек счастлив или нет.